Когда я открыл глаза, никаких кабанов не было, и где-то далеко, кто-то очень быстро бежал, ломая кусты.
Звон стоял в ушах, на виске вспухла гуля, но страх, который выворачивал, давил, перехватывал горло, куда-то отступил. Но не ушел совсем. Уже без усилий, я потянул железную скобу - предохранитель щелкнул, и встал на место.
Я боялся глядеть на отца, но все равно посмотрел, без всякой надежды. Ничего не изменилось. И первый раз подумал о том, что если его не вылечу, придется идти к людям за помощью. Лучше, конечно, сделать ему какой-нибудь укол, но никаких шприцов и ампул у нас в аптечке не было. Были только таблетки в железной банке. В прошлом году, когда пять дней шел дождь, и мы сидели в палатке, перечитав все книжки, отец объяснял мне, зачем нужны все эти лекарства из аптечки. Я вытряхнул коробку прямо на пол - верхняя упаковка была надорвана, в ней не хватало одной таблетки. Эту таблетку выпил я, весной, когда страшно обварился кипятком. Я обрадовался, как будто встретил старых друзей. Таблетки эти были от боли, назывались анальгин, я вспомнил точно. И еще они страшно горчили, и я долго запивал эту вяжущую горечь водой. Стараясь не касаться отцовских губ, я опустил белую таблетку в черную щель его рта, подождал, и стал лить туда чай. Чай стекал по отцовским небритым щекам, разливаясь озерцами, речками и маленькими морями по спальному мешку. Отец продолжал улыбаться и смотреть вверх - и меня затрясло от этой жуткой картины. Я знал, что люди умирают. Видел якобы мертвых в кино, видел наших солдат, которых мы находили в лесу - обрывки формы, обувь, ржавая винтовка, горстки темно-коричневых костей, черепа раздавленные корнями деревьев. Сам я знал, что никогда не умру, или это будет так не скоро, в таких далеких далях, что моя мысль еще не в силах туда забраться. Не мог я примерить смерть к своим близким, и, если бы в эти минуты я признался себе, что отец ушел окончательно, я бы наверное лег рядом и тоже умер. Так было бы проще и легче. И я решил не думать о смерти, вообще. Слезы катились горохом и выедали глаза, когда я собирался. Губы дрожали, и пришлось их прикусить до крови. Мучительно хотелось взять с собой карабин, и я каким-то чудом заставил себя не делать этого. Отец и так оставался в этом лесу один, больной, без оружия. Раз. Я чувствовал, что не донесу карабин никуда, просто брошу его, уже через несколько километров. И отец этого не простит. Два. Я положил карабин отцу в спальник, прикладом на раскрытую ладонь. Пусть будет у него под рукой, рядом. Застегнул молнию, укутал пледом, подоткнув его со всех сторон. Собрал разбросанные таблетки, а пролитый чай размазал по полу палатки своими грязными колготками. Нож мой, подаренный отцом весной, лежал у нас в изголовье. Я взял его в руку и нагнулся еще раз к холодному отцовскому виску:
- Папа, я побежал. Я дойду, мы приедем с дядей Сашей на вездеходе и отвезем тебя в больницу. Я быстро. Слышишь?
Быстро было только по карте-пятикилометровке, на вертолете. Даже мотолыга проползала этот путь не меньше чем за три часа, срывая гуски о пеньки, ухая в бездонные ямы и выбрасывая грязевые фонтаны, как торпедный катер. В прошлом году, отец оставил меня одного в лагере, пошел звонить, и страшно упал на буреломе. Его спасла шерстяная шапка в нагрудном кармане горки, иначе, переломал бы ребра. Так он рассказывал. После этого случая отец стал учить меня ориентироваться, я даже брал азимуты по компасу. Иногда, во время наших странствий по лесу, отец вдруг останавливался и говорил: "Егор, выводи нас!". Когда я путался и начинал забирать в другую сторону, он мягко сдавливал мне плечо, или на секунду поднимал в воздух и ставил на землю, но уже лицом в нужном направлении. Сам отец ходил по этим лесам и приходил к цели, как по нарисованной линии, хотя, мы постоянно обходили завалы деревьев, болотины и кусты-шкуродеры. В карту он смотрел редко, карты, как говорил отец, были здесь "слепые" - просто зелень с редкими просеками, на самом деле, давным-давно заросшими. Но я не должен был заблудиться. Дорогу я помнил. Примерно двадцать минут мы шли вдоль речки по звериной тропе. Потом будет так называемая "крестовая яма" - большая заболоченная впадина с редкими, кривыми и очень жуткими елками. Мертвые елки напоминали обветрившиеся кости, торчали во все стороны и я думал - кто их убил всех, разом? Росли-росли елки, а потом ррраз - и умерли. На кладбище похоже...Отец предположил, что здесь садилась летающая тарелка и жар двигателей спалил деревья. Вот этого болота я боялся больше всего. Через него нужно было идти по старой, еще времен войны, гати. С выкрошившимися бревнами, ямами с черной водой. По гати этой даже ходили медведи - мы как-то разглядывали следы, которые не могла накрыть наша лопата. Либо пятка из под нее торчала, либо медвежьи когти. После "крестовой ямы" начиналась просека высоковольтки с редкими столбами. По ней идти очень долго - мы делали обычно три-четыре привала и даже перекусывали... Я сгреб разворошенные кабаном продукты в гермомешок, зацепив горсть сухарей и пакет леденцов. В кармашек флиски положил свою кружечку - пить по дороге. Нужно было взять фонарик, но никакие силы не заставили бы меня еще раз залезть в палатку, копаться там в вещах и видеть то, о чем я сам себе запретил думать. Я присел на перевернутую гильзу от огромной пушки, на дорожку. Так мы делали всегда. Встал и пошел, сжав нож в ножнах в кулаке. Отец запрещал бегать по лесу с открытым ножом, показывал, как на него можно упасть, просто споткнувшись. Упасть и проткнуть самого себя. Но я решил - достану из ножен, когда совсем будет страшно. То, что будет страшно, я даже не сомневался.
Лес, едва я вошел в него один, неуловимо поменялся. Звериная тропа уже не была такой удобной - за каждым ее поворотом я ждал тех самых кабанов, по которым стрелял из палатки. К реке, от тропы, через каждые сто метров сбегали хорошо натоптанные дорожки к водопоям. Я первый раз их заметил. Кто по ним ходил и ходит? Мокрая, здоровенная выдра щерилась из травы желтыми зубами, глаза-бусинки нагло блестели. Она, увидев меня, даже не думала попятиться - смотрела нагло. Я топнул на нее ногой и закричал:
- Пошла, дура!
Вытащил нож, полированная сталь пустила солнечный зайчик. Выдра смотрела и смотрела на меня не мигая, и я просто прошел мимо, сцепив зубы, чтобы не оглянуться на нее. Чтобы не догадалась, что я ее боюсь. Я подумал, что будь я с отцом, ни какая бы выдра не вылезла, а сидела бы тихо в своей прокисшей речке. У отца со зверями были какие-то странные отношения: они видели друг друга, и друг другу уступали дорогу. Он все время ходил с карабином, но никогда не охотился. Я как-то спросили его: "Почему?". Отец ответил очень серьезно: "пока в нашем мешке есть хотя бы одна банка консервов, это будет не охота, а убийство. Нельзя убивать просто так". Что говорить, мы с ним даже бересту или лапник резали со словами - "березка, елочка, прости! Нам надо!". И кроме волков мы со всеми тут дружили. Да и волки не лезли к нам, только выли страшно... Лось целых пять минут терпел, пока мы фотографировались с ним, и только потом убежал. К нам приходила общаться норка, каждый вечер. Прилетали какие-то птицы, я сыпал им на пенек сухие макароны. Но то было с отцом.
На краю "крестовой ямы", в невысоких сосенках стоял старый лось. Тот самый, с которым мы фотографировались. Лось тяжело вздыхал и постукивал копытом по упавшему бревну. Постучит-посмотрит на меня. Я спрятал за спину нож, и, обмирая от ужаса, остановился и поздоровался с ним:
- Я в деревню иду, к дяде Саше. Папа заболел. Ты понимаешь?
Лось перестал стучать, и чуть наклонил голову на бок. Он долго шел за мной через болотину. Шел, далеко отстав, чтобы я не пугался. Выходил на гать, потом опять скрывался в редких соснах. Лось, кажется, провожал меня, и исчез, только когда я выбрался на пологий край чаши. Я шел и шел, отдыхать залезал на столбы высоковольтки - казалось, что когда я иду, меня никто не должен тронуть. А вот когда остановлюсь - придут и съедят. С одного столба я видел, как через просеку шли две серые небольших собаки. Одна остановилось понюхать воздух, и я вцепился в гудящее железо так, что побелели грязные пальцы. Но, вторая собака, куснула нюхающую за голову. И через минуту я видел лишь, как мелькали их гладкие спины в чуть колыхающейся желтой траве. Когда стало темнеть, я уже слышал шум машин на шоссе. Я шел босой. Резиновые сапоги я потерял на торфянике, там, где мох колыхался под ногами так, что сладко щекотало в животе. И где отцу было по колено, а мне почти что по пояс. Я не смог за сапогами вернуться, уговорил сам себя, что это не нужно - на ногах еще остались толстые шерстяные носки. Поздно ночью я положил голову на край асфальтовой дороги и уснул на минутку. Первая же машина, высветила фарами босого спящего ребенка, шарахнулась в сторону, а потом остановилась так, что завизжали тормоза. Я проснулся от этого визга. Меня тормошили, поили каким-то сладким теплым компотом, надели сухие носки и огромные клетчатые тапки. Остановились еще машины, все ждали скорую помощь, но я сказал им, что она не проедет по болотам... Раз десять пытались забрать нож - я не отдавал, держал обеими руками, и все про него, наконец, позабыли. Приехала милиция. Какой-то мужик в форме с мятыми погонами и выстиранными бесцветными глазами, сидел передо мною на корточках и повторял, как попугай:
- Что с твоим папкой? Что с ним? Папка пил? Была у него бутылка с собой?
Я мотал головой, говорить почти не мог, разучился. Мужик не унимался:
- Папка бомбы разбирал? Взорвалось у вас? Что взорвалось? Снаряд? Граната?
."
[свернуть]